Георгиевич, ему пятьдесят лет.
– Давайте познакомимся! – пробасил он в Танькино ухо. – Я – Коля, а Вы?
– А я Татьяна.
Люди скакали на танцполе и радовались всему – громкой музыке, сигаретному дыму, плотным пьяным охранникам, мандаринам на столах и друг другу. Такое количество доброжелательности висело в воздухе и кружило голову больше, чем водка «Флагман».
Людка танцевала с Серегой и упивалась атмосферой счастья и веселья, легкого, как гелий. Пила прокуренный воздух, как очищенную воду, прятала крышки в карман…
Домой возвратились под утро, засыпая на заднем сидении Серегиного «опеля». Танька так и легла спать – в платье для коктейля, помяла его ужасно – будто корова жевала.
Сидели утром у Людки на кухне, пили кофе.
– Мля… – швыркала носом Танька. – Чего было–то? Я хоть ни к кому не приставала?
– Неа… А жаль. Нашла б себе какого–нибудь крутого…
– … как яйцо у слона, ага? – хмыкнула Танька, и задумчиво подперев кулачком щеку, подумала вслух – Понторылые – лохи. А эти – замечательные такие люди. Обыкновенные.
– И чем отличаются те от этих?
– Понторылые, – объяснила Танька. – Это те, которые орут: «Я тебе пасть порву!»
– А крутые?
– А крутые рвут.
…Людка до жути испугалась, так, что перехватило дыхание и зубы сжались. Долю секунды она висела между небом и землей, в ледяном воздухе, как в формалине, а потом ухнула вниз.
И тут же ей вывернуло руку. С хрустом, как рубят кости в мясном отделе на рынке. Людка не успела даже сообразить, что к чему. Может, это душа выходит? Через руку… Она почувствовала обжигающий удар по груди и животу, потом резкую саднящую боль, будто сдирали примерзшие колготки – если бы они на ней были – вместе с кожей.
…Замок на двери был слегка раскурочен, отогнут металл у «язычка». На коврике у двери сидела и громко сопела, высунув язык, большая черная с подпалинами собака. А прямо перед Людкой стоял Леха–ротвейлер и так же, как собака, тяжело дышал и глядел круглыми потемневшими глазами.
– Дура, – со всхлипом зло сказал он.
– Ты кто? – засохшими губами прошептала ничего не соображающая Людка, ища крылья у Лехи за спиной.
Леха не ответил, прошел кругом по комнате и сел на диван, отхлебнув шампанское прямо из горла. Руки мелко дрожали.
– Ты кто вообще? – Людка с трудом сосредоточила взгляд на его стриженой голове, пытаясь понять, кто это – уже бог или еще ангел.
Вместо ответа Леха отпил еще и покачал головой:
– Иду, млять, с собакой… А эта дура – в окне…
Людка постепенно пришла в себя и первое, что пришло ей в голову, сорвалось с языка:
– Это ты что ли в дверь звонил?
– А кто? Пушкин что ли? Млять… Хорошо хоть на один замок закрыто…
Они молчали довольно долго. Людка согрелась, очнулась и теперь рассматривала свои ободранные в кровь ноги и вспухшую руку.
– Где бинт? – хмуро бросил Леха–ротвейлер.
Людка неопределенно махнула рукой в сторону кухни. Молча смотрела, как Леха роется в ящиках, полушепотом матерится. Потом она сидела и так же бессмысленно смотрела на его сильные ловкие, жуликоватые руки, туго перебинтовывающие запястье и локоть. Потом ноги. Собака лежала на коврике и сопела, вращая блестящими глазами.
– Завтра в травмпункт зайдешь… – так же хмуро.
Окно он закрыл плотно, вогнав засохшие шпингалеты, которыми не пользовались, глубоко в гнезда. Даже шторы задвинул. Потом пальцем надавил на отогнутый хромированный металл замка и вправил его на место. Людка на дрожащих ногах поднялась и села на край дивана, снова и снова ощущая под собой холодную пустоту. Вздрагивала и ощупывала обивку дивана, осторожно пробовала – не провалится ли пол…
– Приятно было познакомиться, – сказал Леха, взяв на поводок своего ротвейлера. – Пока.
– До свидания… – одними губами проговорила Людка, глядя на него бессмысленными глазами.
Леха хлопнул дверью и ушел. А через десять минут из телевизора донеслось бодрое: «Бом–м–м… Бом–м–м…» Людка сидела вжавшись в подушки и смотрела на заряды, лопающиеся сотнями разноцветных звезд. Экран освещал ее бледное лицо, на котором начинал расцветать запоздалый нервный румянец. Коврик у двери был сбит, и на полу блестели грязные лужицы подтаявшего снега.
«Собака наследила, – машинально отметила Людка. – Надо вытереть».
Моя прекрасная Энн
Петербург нависал огромными сырыми стенами. Толстые ангелы, сморщившись, смотрели на небо. С неба уныло капал дождь, уже которую неделю. Небо затянуло мутной пеленой.
Заяц сидел на скамейке, завернувшись в плащ. Он был пьяный. Он никогда раньше не был пьяный.
Волосы слиплись сзади косичкой и капли стекали за шиворот. Заяц плакал.
Зайца бросила девочка. Вчера. Она ему сказала: «Заяц, ты мне на хрен не нужен». Как дверью по лицу. Они сидели в гостях, и за окнами так же размеренно капал дождь. Как сейчас. Только тогда еще было весело, а сейчас нет. Вчера был день рождения Генки Титова и он танцевал с девочкой Зайца. А потом они целовались на кухне. А Заяц смотрел телевизор и пил морс. Его все лошили, что не водку. Потом он пошел на кухню и все увидел. И напился. Первый раз в жизни. Дурак.
Девочка пришла из кухни и сказала, что Заяц не понимает приколов. Заяц спросил, если это прикол, то что тогда по–настоящему. Девочка ответила, что нельзя быть таким упертым. И послала Зайца.
Заяц ушел с дня рождения в час ночи и пешком пошел в Старый город. Запнулся за какой–то прут и упал в лужу. И уснул. Проснулся в пять утра и пошел обратно. И теперь сидел на скамейке у девочкиного подъезда. Он подумал, что ему приснилось, как она его послала. Он на это надеялся и плакал.
Они познакомились, когда в одной группе ездили в Венгрию. Потом оказалось, что он учится в одной с ним школе. Заяц влюбился. Первый раз в жизни. Они гуляли по Старому городу и Заяц кормил ее в «Макдональдсе». Водил в Эрмитаж. Непонятно зачем. Но он не умел ухаживать за девочками. Эта девочка его научила. Она говорила: «Заяц, я из тебя сделаю клевого пацана». Заяц не понимал, как и смущенно улыбался. У него были оттопыренные прозрачные уши и длинные передние зубы. Уши разъезжались в стороны, когда он улыбался. Получались две ямочки на щеках и торчащие зубы. Как у кролика. Но девочке нравилось. Ей не нравился характер Зайца. Заяц был слишком робкий, слишком наивный и слишком честный. Перед собой и перед другими. Девочка его переделывала, а Зайцу нужно было только одно: чтобы она никуда не